Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она же всегда была уверена – сторицей ему все вернет. И вернула. Она его любила за всех тех, которых он из-за нее потерял. Она сделала из него настоящего столичного мужчину, научила его носить вещи, читать стоящие книги. Она соскребала с него весь его «заячий нарост» и выпрастывала умного, обаятельного человека, который вполне мог обойтись без старых знакомых. А вот оказалось: не может он ей позвонить о своей беде-неудаче (случилась беда, случилась, она чувствует), не может, потому что тот, которого она пестовала, должен был быть застрахован от любой беды, как прививкой от оспы.
Все на нее навалилось сразу, и она даже закачалась от взваленного груза, и кухонный стульчик заскрипел своими тоненькими растопыренными ножками. Бэла взяла себя в руки. Итак… Что было главным? Валя не позвонил. Наталье бы позвонил, ей – нет. Есть два типа женщин. Женщина для хорошей жизни и женщина для всякой, точнее, плохой. Кто-то ей это говорил…
Что такое она? На что она?
Смешно сказать, но она будто бы для хорошей. И не с ней делят последнее, не ее ждут в долгой ссылке. Она – другая. Перед тем как ей позвонить, встряхиваются и надевают улыбку победителя. Чепуха! Она все это порушит, если кто так считает. Но прежде всего надо выяснить, где Валя, и сказать ему, пока он не успел рта раскрыть, что в гробу она видела эту заграницу. Не хочет она жизни, которая будет выдана ей на время. Она не любит прокат. Он ей противопоказан. Она ничего сроду там не брала. Это все надо будет быстро сказать Вале, чтоб он не думал, будто виноват перед ней, раз не принес престижное назначение на тарелочке с каемочкой. Бери, мол, дорогая, его тоненькими пальчиками и отщипывай медленно, медленно. Как виноградинки от пышной кисти на сочинском пляже…
Бэла позвонила в редакцию, и дерзкая Валина секретарша прокричала ей в ответ, что у Валентина Петровича летучка.
Вот и хорошо, подумала Бэла. У нее осталось время заняться билетами для дочери. Она позвонила знакомой актрисе, не ахти какой исполнительнице, но зато активной общественной деятельнице. На этой почве и состоялось у Бэлы знакомство с ней. Бэла писала о заводском театре, который ставил какую-то модную современную пьесу, а актриса приходила им помогать в этом. Все всё не умели делать. Самодеятельным актерам не интересно было играть «про себя», они были неестественны в попытках сказать привычные в их жизни слова. Такие, например: «Смежники нас подводят…» Актриса учила эти слова говорить естественно и с большим значением. Она становилась как-то боком и куда-то вверх, в потолок кричала: «Смежники…» Слово открывалось и повисало в воздухе, обнажая свою голость и бессмыслицу. И от этого выпростанного слова все действо становилось глупым, потому что не могло быть такой коварной и всемогущей силы в этих пресловутых смежниках, чтоб два часа взрослые люди из-за них страдали, ссорились и расходились друг с другом.
– Вы сошли с ума! – смеясь, ответила актриса Бэле по телефону. – На этот спектакль надо попадать через начальника отдела культуры, не меньше, а то и через министра. Класс? Ну, этого вообще никто не позволит! Там много церковной музыки… Вы что!
Бэла не стала говорить актрисе, что от этого спектакля зависит прием в комсомол ее дочери. Она извинилась, поблагодарила за информацию и тут же решила звонить классной руководительнице Кати, чтоб объяснить ей, как нельзя связывать столь разные вещи. На пятой цифре она остановила диск.
Сразу после развода Бэла была отлучена от школы. Оговаривая все вначале, оговорили и это: в школу она ходить не будет. Ее будут ставить обо всем в известность, но частности, подробности Катиной учебы – это дело той семьи. Не надо двух влияний. Это вредно для ребенка.
Как-то в метро Бэла встретила классную руководительницу Кати. Увидев Бэлу, та поджала губы так, что стало ясно: расцепить их можно было только насильственным путем. Она сверлила взглядом Бэлину шубку, шапку, сапоги, и во всех вещах, определенно, образовывались дырки, такова была сила этого сверления. Учительница испепелила ненавистью Бэлу за все: за то, что она хорошо одета, за то, что исхитрилась остаться без ребенка, за то, что на Бэлу пялятся мужчины всякого возраста. Учительница лишний раз убедилась в реальности атеизма. Ибо будь, существуй этот самый справедливый Бог, то все, что было у этой женщины, надлежало иметь ей, ибо она, учительница, лучше. Она всю жизнь работает, как карла, потому что у мужа потолок – сто сорок, а дети, как будто она денно и нощно им не объясняет безнравственность вещевладения, все требуют, требуют, требуют… Но она же не уходит от них! Она же несет свой крест. Учительница так сцепила губы и зубы, что у нее закровило во рту, но она глотала кровавую слюну с таким превосходством, что Бэла вышла на одну остановку раньше, рухнула на скамейку и сказала: «Ух!»
Так что кому звонить? Кому объяснять, что нельзя связывать прием Кати в комсомол с этим культпоходом?
Но девочка не сама же это придумала. Значит, надо попробовать ей помочь… Актриса сказала: отдел культуры. Что ж, придется звонить Николаю Григорьевичу Зинченко. Кому же еще? У него всюду свои люди, потому что все, у кого дети, мечтают дать им самое что ни на есть лучшее высшее образование. А тут как раз он стоит, Зинченко. С жезлом. Главный регулировщик.
Бэла даже хихикнула, так легко представился Николай в тяжелых, неподъемных с виду белых нарукавниках.
Она позвонит ему, он – кому-то там еще, и на другом совсем конце цепочки ее дочь примут в комсомол.
Бэла для начала решила позвонить Татьяне и через нее попросить Зинченко. Валя как-то сказал ей: «Если есть на свете мужик, для которого во всей природе годится только одна женщина, это Николай. Он всех баб ненавидит вообще, ни за что, а Татьяну не просто любит, он перед ней трепещет… Внутренне… Отними у него Татьяну, у него просто мужская функция отомрет… За ненадобностью».
Татьяны на работе не оказалось, и Бэла позвонила домой.
Трубку снял Зинченко.
Откуда Бэле было знать, что он только что оделся и уже вставлял ключ в замок, чтобы уходить, что внутренний карман его тяжелила бутылка водки, которой придавалось особое значение в осуществлении цели. Зинченко был до краев наполнен той самой силой, что вознесла когда-то безродного парня на крышу жизни, с которой он мог сейчас свалиться так, что костей не собрать, да понял вдруг, как зацепиться. Но прежде дела надо вернуть жену. Потому что Зинченко решил: вернет бодливую корову в стойло, скрутит ей рога – и сделать все остальное сумеет тоже, повернет вспять возникшую против него силу, повернет! Вот так все складненько сложилось в зинченковской голове, когда раздался Бэлин звонок…
Могла ли Бэла знать, что в стройной стратегии Зинченко она, Бэла, могла быть только миной, только торпедой, только штырем под колесом. Она была… Ну, скажем, тебе плохо, ты при смерти, а потом враз полегчало, прошел кризис, и ты подымаешь еще слабую головенку с подушки для жизни, а на тебя падает сто лет неподвижно висевший портрет дедушки, не вернувшегося не с этой, а еще с Гражданской войны.
– Николай Григорьевич! – чуть растерянно от неожиданности, что слышит Зинченко, пропела Бэла. – Собственно, вы мне и нужны, я только Танечку хотела взять себе в союзницы, обращаясь к вам с просьбой…